Рассказ о первой любви - Страница 22


К оглавлению

22

— Перестаньте, Юра, хвалить свое только потому, что оно ваше, — с раздражением перебил его Никольский. — Ни черта ваш Никодим Федорович не знает. Умеет йодом да ихтиолкой мазать — и все тут. Я свой персонал за книги засадил, так фельдшер и читать-то новую медицинскую литературу не может. А на моих лекциях спит с похмелья… И авторитет ему создали такие же пьяницы. Он угадывает, исходя из своего опыта, их похмельное состояние, а они удивляются его проницательности и думают, что он руководствуется новейшими открытиями медицинской науки.

— Ну уж вы перегибаете! — возмутился Юра. — Какие же пьяницы? У нас народ хороший, работящий.

— А кому я частенько зашиваю раны на голове, как не участникам рукопашных инцидентов в сельской чайной? — усмехнулся Никольский, — Зашел я как-то в клуб… Вы, кажется, просили меня об этом, но я и без просьбы зашел бы, будьте уверены… Там же у вас, Юра, мухи дохнут! Толпятся парни и девушки в пальто, какой-то завсегдатай свадеб с кудрявым чубом дергает гармошку, стены увешаны мобилизующими плакатами… Да глядя на эти плакаты, только и остается запить со скуки.

— И до меня добрались! — усмехнулся Юра. — Наш клуб лучший в районе, я грамоту имею.

— Это еще досадней, если во всем районе не нашлось лучше клуба, чем ваш, — сказал Никольский.

Привыкший ладить с людьми, Юра чувствовал себя неловко и уже раскаивался, что заговорил с доктором, но Никольского этот разговор, очевидно, задел за живое.

— Осматривал я на днях школьников в Акулове, — продолжал он, — попалась мне девочка со старыми ожогами на руках. Спросил, что с ней случилось. Оказывается, помогала тушить горящий стог сена. Тушили, говорит, водой, а надо было молоком от черной коровы, потому что стог загорелся от молнии. По этому поводу я имел с учителями неприятный разговор. Может быть, по-вашему, я их тоже обидел?.. Народ-то, Юра, хороший, работящий, да культуры ему недостает. Все мы — и я, и вы, и учителя — должны прививать эту культуру. А что сделал, например, Никодим Федорович, за которого вы только что заступались? У него под носом, в Удоле живет старуха-знахарка, которая рисует мелом вокруг больного круг и ворожит, закатив глаза… Дифтерийную девочку эта старуха пользовала какими-то припарками, а родители догадались позвать меня только сегодня…

Голос его вдруг сорвался на какой-то судорожный стон или вздох, и Никольский замолчал.

— Все вам тут нехороши, — проворчал Юра.

Никольский поднял воротник и спрятал в него свое лицо, желая, очевидно, показать, что разговор надоел ему. Снизу Юре был виден лишь висок Никольского с бьющейся синей жилкой да кончик хрящеватого уха, разделивший надвое упавшую из-под шляпы прядь волос. Юра готовился возразить. Имея привычку заглядывать собеседнику в лицо, он незаметно для себя ускорял шаг, но никак не мог опередить Никольского. Они все еще шли лесом, по дороге, скупо припорошенной палым листом. Порой над ней выгибался ствол березы; под этой аркой листа было больше, и тишина коротко нарушалась шуршанием быстрых шагов.

— Послушайте, Юра, — сказал вдруг Никольский, резко останавливаясь. — Идите один. Впереди или сзади — все равно. Только оставьте меня, пожалуйста.

Юра не уловил в голосе доктора просительной или жалкой нотки, и все его существо, никогда не умевшее злиться, обижать, ненавидеть, вдруг с необычайной силой восстало против этого человека.

— Кого вы из себя корчите? — с расчетливой издевкой сказал он, тоже останавливаясь и в упор глядя на Никольского прищуренными глазами. — Не нравится вам здесь — и уезжайте. Я знаю, вам хочется уехать. Сознайтесь! Ведь хочется?

Никольский, очевидно, хотел улыбнуться, но не мог справиться со своим обычно твердым лицом, и оно коротко дернулось в какой-то непроизвольной гримасе.

— Уйдите вы! — крикнул он. — У меня в Удоле девочка от дифтерии умерла, а вы пристаете… Глупый вы человек!

Некоторое время они еще стояли на месте, готовые наносить друг другу новые незаслуженные обиды; наконец Никольский круто повернулся и напролом пошел в чашу леса. Но прежде чем она успела скрыть его, Юра заметил по круто выгнувшейся спине доктора, что тот плакал.

— Подождите, Николай Николаич… — растерянно пробормотал он.

Только теперь до его сознания дошел смысл последних слов Никольского.

— Николай Николаич! — закричал он, срываясь с места и разбрасывая перед собой ветки берез и осин. — Николай Николаич, подождите!

Он остановился, наткнувшись на непролазную крепь, и прислушался.

Щедро золоченный осенью и солнцем лес ответил ему из своих глубин шумом потревоженных кем-то веток.

Первые кляксы

Первоклассник Витя Пымзин сидит за отцовским письменным столом и готовит уроки. Пишет он в своей тетрадке не так, как европейцы, — слева направо, и не так как арабы, — справа налево, и не так, как китайцы, — сверху вниз, и даже не так, как мальчики из страны Лилипутии, открытой Гулливером, — по диагонали, а совершенно по-своему — ступеньками. Слова он располагает одно под другим таким образом, что у него получается длинная лестница, ниспадающая от верхнего угла тетрадки к ее середине.

Делает это Витя не из пустого озорства. Рукой мальчика двигает буйное, не подчиняющееся его воле воображение. Оно уводит Витю в иной мир, где нет ни единиц, ни «рукотворных» наказаний родителей, а есть только невиданные звери, смелые охотники, и вот у буквы «о» уже появляются всевозможные олицетворяющие аттрибуты: ушки, носик, хвостик, — а буква «в» целится в нее из лука, готовая пустить разяще-звонкую стрелу с тяжелой кляксой на конце. Все это, конечно, не противоестественно. И вообще Витя — нормальный, здоровый ребенок, как и все в его возрасте, «открытый дли добра и зла», жизнерадостный, веселый и склонный к шумным играм, всегда овеянным благодаря ему творчески-остроумной выдумкой. И только в глазах его — острых, шустреньких глазах хитрого мышонка — есть что-то неприятное. Так смотрят дети, которые знают многое из того, что им не положено знать ни по возрасту, ни по самым элементарным нормам воспитания.

22