Незаметно для себя Степан поддался ревнивому чувству к Коркину: чужак, горожанин, а председательствует в его, овсяницынском колхозе.
— Ладно, кончим этот разговор, товарищ Коркин, — сказал он вслух. — Ты больше обо мне не старайся. Надумаю — сам явлюсь. Будь пока здоров.
А когда закрыл за Коркиным дверь и, крепко ероша волосы, зашагал в раздумье по комнате, все вдруг в нем возликовало от одной, окрыляюще отрадной мысли: «он стал нужен, о нем вспомнили и зовут обратно…»
И сейчас же его, как всегда, потянуло к людям — поделиться своей радостью. Нахлобучив шапку, он пошел в столовую, где обычно собирались знакомые мастера, сел к ним за стол и веско, спокойно, непреклонно заявил, как о деле уже решенном:
— А я, мужики, в деревню еду.
Теперь, расплачиваясь с шофером, он не преминул завести об этом разговор и с ним.
— На, милый человек, червонец, пользуйся… Я, между прочим, домой перебираюсь, в деревню, насовсем.
— Сейчас многих посылают, — сочувственно отозвался шофер.
— Посылают! — обиделся Степан. — Я, милый человек, добровольно. Потому имею на это причины.
Он встал на подножку грузовика, намереваясь поведать шоферу о причинах, побудивших его вернуться в деревню, но тот уже включил мотор и, давая газ, двусмысленно пожелал Степану:
— Смотри, не сорвись…
Машина умчалась по шоссе, а Степан и Антонина свернули на широкую луговую тропу, ведущую к реке. Там им пришлось долго ждать перевозчика. Пойму уже накрывали влажные осенние сумерки. Они приходили без теней, без красок — монотонно-серые, мутные, — словно рождались из темной воды реки и постепенно поднимались все выше и выше, к небу, которое долго еще оставалось светлым. Пойма была по-осеннему нема, лишь неотчетливая музыка доносилась с противоположного берега, где на взгорье, сквозь поредевшие кусты виднелась крыша дома отдыха.
— Се-о-ом-ка-а! — который раз взывал Степан охрипшим голосом и начинал нетерпеливо шагать вдоль берега по хрустящему песку, который в сумерках казался зеленоватым.
— Не иначе — в дом отдыха закатился, стервец, — ворчал он. — Теперь не жди его раньше ночи, когда заводские со смены пойдут, уж это определенно.
Больше чем потерянного времени, Степану было жалко своей радости, которая постепенно уступала место раздражающему ощущению чего-то неустроенного и неправильного. Он остановился против Антонины. Вот она сидит на огромном чемодане с висячим замком и угрюмо смотрит в песок — вялая, тупая и ко всему, кроме еды, равнодушная, — словно не его плоть и кровь. Лишь суровой родительской властью удалось оторвать ее от теплого места домашней работницы в семье престарелых, супругов — учителей, которые по природному добросердечию и застенчивости старались не обременять ее работой, и теперь Степан, ощутив внезапный прилив горечи за свое детище, уже без прежнего балагурства обрушился на дочь:
— Чего, спрашиваю, нахохлилась-то, а? Все твои мысли насквозь вижу, колода ты эдакая. Сказано — будешь со мной работать, а о другом и думать забудь. Ясно?
— Смотрите, батя, огонь какой-то на воде, — поднимаясь, сказала Антонина.
Вверху, кидая на прибрежные кусты неяркий отсвет, действительно тлела на воде крупная точка огня. Она медленно плыла по течению, то разгораясь, то снова бледнея и съеживаясь, до маленького рыжеватого пятнышка на темном фоне воды и кустов.
— С острогой едут… — полушепотом сказала Антонина.
— Нет, — так же тихо отозвался Степан. — Свет жидковат для остроги… Наверно, горящий пень столкнули.
Примирённые этой общей для них загадкой, они сели на чемодан, и Антонина прижалась к отцу плечом, жарко дыша ему в ухо.
Огонь медленно приближался.
— Плот, — сказала, наконец, более зоркая Антонина. — И человек на нем. Видите, батя?
Через некоторое время и Степан различил сгорбленную над огнем фигурку, освещенный скат палатки и еще какие-то угловатые предметы — не то ящики, не то поленницы дров.
— Эй, земляк! Дровишками разжился, что ли? — крикнул Степан, когда плот поровнялся с ними.
Человек, подняв голову, вгляделся в темный берег, потом негромко спросил:
— Закурить есть? С утра без табаку…
— Причаливай, закурим.
Степан принял поданый конец шеста и подтянул плот к берегу.
— Похоже — не дровишки, — сказал он, разглядев наваленный на плоте домашний скарб: стулья, табуреты, кухонный стол, два сундука и сложенную кровать с никелированными шишками. — Весь дом тут, как есть.
Человек, видно, не в шутку стосковался по табаку. Сначала он свернул толстенную цыгарку, с причмокиванием разжег ее и только потом ответил:
— В город перебираюсь. Избу разобрал и — плыву. Оно хоть и долго, зато дешево.
— Та-ак… Значит, оттолкнулся от земли? — спросил Степан.
— А что ж! Сыновья мои — в городе, на хорошей работе. Один — стеклодув, другой — литейщик. Хочу к ним прилепиться. Мне уж пора внуков нянчить.
— Ты сам еще работник, не иждивенец какой-нибудь, — сказал Степан, оглядев коренастую, с крутыми, сильными плечами фигуру собеседника. — Погодил бы в няньки-то записываться, милый человек.
— Ты говоришь — земля, — усмехнулся тот. — Я тебе по совести скажу, почему я оттолкнулся от нее. Не больно сытно она в нашем колхозе кормит. В прошлом году на четыреста трудодней отсыпали мне зерна — в кармане унесешь. Вот как нынче земля-то. Ну, и пришлось попоить председателя три дня, справку о выбытии из колхоза — в карман и — прощай.
— Так нельзя, — сказал Степан и, вспомнив слова Коркина, прибавил: — Кто же за тебя хорошую жизнь в твоем колхозе будет делать?